Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Важнейшей частью исходного опыта Гезы Сёча – ещё не исторического, нет, просто личного опыта растущего человека – было унижение и одновременно с этом – чувство прямой и прочной связи между языком и свободой, языком и человеческим достоинством. «Когда, ещё подростком, я читал в газетах о том, что в Алабаме или в Южной Африке чернокожим (тогда ещё, во всяком случае у нас, слово „негр“ не считалось бранным) запрещено садиться в автобусы для белых, и о том, какая это унизительная дискриминация, – я был с этим утверждением совершенно согласен. Одного я только не понимал: почему не дискриминация – то, что в Трансильвании в публичной жизни запрещён венгерский язык…»[31]
Широко известен выпускник Университета имени Бабеша – Бойяи в Клуж-Напоке (Коложваре), специалист по венгерской и русской филологии, успевший получить премию «Дебют» от Румынского Союза писателей (1976), стал в начале восьмидесятых: как одного из издателей подпольного журнала «Ellenpontok» («Контрапункты», 1981—1982) и автора открытых писем к Чаушеску с требованиями изменить конституцию, его неоднократно задерживала румынская госбезопасность, «Секуритате». (Вообще-то Сёч был известен не только этим, – к неполным тридцати годам у него уже было три изданных книги, две из них – в столице, в Бухаресте[32], – но своей политической активностью, так сказать, бросался в глаза.) Много позже – только в 2012-м – листая досье на себя в архиве «Секуритате», Сёч узнал, что за ним следил и сообщал о нём куда следует его собственный отец – писатель, журналист, критик, переводчик, историк культуры Иштван Сёч, бывший осведомителем тайной полиции[33]. В этой невыносимой ситуации сын повёл себя очень достойно и великодушно. «Доносы отца на меня, – сказал в связи с этим Сёч, – я бы отнёс, скорее, к жанру пародии, – но я не могу знать, в какой степени он навредил другим людям в других случаях, независимо от того, был ли он злонамерен или – как я предполагаю и убеждён – не был». «Эта история, – сказал он также, – прекрасная иллюстрация того, какого рода мораль и какие отношения царили в румынском партийном государстве, обращавшем друг против друга отца и сына, мужа и жену, брата и брата, и того, почему противостояние диктатуре было для нас неминуемо». «Понятия не имею, – добавил он, – сколько грехов совершил в своей жизни мой отец (а также мой дед, прадед, прапрадед и прапрапрадед), – но сколько бы они их ни совершили, я как писатель и политик твёрдо намерен исправить (если это невозможно полностью, то частично) совершённые ими проступки, ошибки, вины и грехи»[34].
В 1986 году он вынужден был уехать из страны и до 1989-го работал журналистом в Швейцарии, а в 1989—1990-м руководил будапештским отделением радио «Свободная Европа».
Как только режим Чаушеску рухнул, в 1990-м Сёч вернулся в Румынию и немедленно занялся – одновременно с писательством и журналистикой – политической деятельностью. Одно время руководил Демократическим союзом венгров Румынии, в 1990—1992-м был членом румынского Сената. Впрочем, уже с девяностых годов он всё более сотрудничает с венгерскими изданиями и организациями (с 1992-го входит в редколлегию журнала «Венгерское обозрение» – «Magyar Szemle», в 1996—2000-м был членом руководства телекомпании «Хунгария»…), пока наконец, не прерывая сотрудничества с организациями и изданиями румынских венгров (оставаясь, например, редактором выходящего в Румынии на венгерском языке с 2001 года журнала «Литературное настоящее» – «Irodalmi Jelen»), не переселяется в Венгрию совсем.
Есть, казалось бы, все основания воспринять Сёча как политического писателя, а тексты его – как литературу, так сказать, прямого действия, пишущуюся ради того, чтобы немедленно влиять на умы современников, побуждая их менять сложившееся, недолжное положение дел в пользу более правильного и справедливого. Не то чтобы в этом вовсе нет правды, – но всё существенно сложнее. Настолько, что так и хочется сказать – прямо даже совсем не так, но от этого поспешного высказывания удержимся.
Для того, чтобы быть политическими агитками, привязанной к (неминуемо быстротекущему – даже если он размером в столетие) историческому моменту, для выполнения её скромных оперативных задач тексты Сёча чересчур весомы. Иной раз кажется – даже перенасыщены, а то и перегружены культурной памятью: и не только венгерской и трансильванской, хотя ею, конечно, в первую очередь (Сёч многое адресует своим собратьям по языку, культуре, символической общности и исторической ситуации, понимающим его с полуслова, – и тут, увы, некоторые смысловые оттенки обречены оказаться за рамками русского восприятия), но европейской и мировой. Размах упоминательной, цитатной и реминисцентной клавиатуры – ну, например, от Омара Хайяма и Абу-ль-Ала (не каждый догадается без комментариев, кто это такой. А это арабский поэт и мыслитель, живший полувеком ранее Хайяма) до Кристофера Марло и Уильяма Шекспира, от духовного писателя, авантюриста, религиозного и политического деятеля XVI века Якова Палеолога (тоже не всякий вспомнит, да?) и Альфонса де Ламартина до венгерских классиков и современников. Даже если это как бы иронический (как бы даже и ёрнический) дневник барышни-страусихи, томящейся на страусиной ферме где-то в Трансильвании в ожидании отправки на бойню и замышляющей побег в Африку.
Конечно, первым делом читателю придёт в голову Оруэлл с его «Скотным двором», а читателю русскому – ещё и ранний Пелевин с «Затворником и Шестипалым». Схожие ситуации, следственно, и смысл можно предполагать тот же самый… Но настораживает уже сама стилистическая щедрость, густота и пестрота словесного ряда, плотно и хитро сплетённая ткань текста. Ради агиток так не стараются, да и ради антиутопий и притч не слишком. А тут речь так роскошествует и буйствует, что должна, казалось бы, с первой же страницы настроить читателя на понимание того, что перед нами нечто, превосходящее по своему заданию руководство к политическому, социальному и какому бы то ни было поведению.
«А когда наступают промозглые, зябкие, индевелые, мглистые, непогодистые, дождливые, снежные или морозные дни, мы можем укрыться в прекрасно отапливаемых вольерах».
«В лесу на полянах кишмя кишат, беспрерывно произрастают, цветут, плодоносят лаванда, кроваво-красный боярышник, мохнатая вика, незабудки, чистотел, рогульник, иссоп, невердай, облепиха, змееголовник, лесной хвощ, калина красная, крокус, дягиль, синайская чертогон-трава и осенний безвременник».
Конечно, те же записки свободолюбивой страусицы легко прочитать как вполне прозрачное иносказание – настолько, что даже прямолинейное высказывание (структура вот только не даёт, фрагментарная, вся из разнонаправленных и разнонасыщенных фрагментов, но допустим, что на это можно не обращать внимания) о том, что свобода – это хорошо, а несвобода, напротив того, – плохо, что жизнь в несвободе оглупляет, что при этом она, как правило, многим удобна и они выбирают её – и соответствующий ей собственный статус – с радостным согласием (так обитатели страусиной фермы, выбирая себе общее название: «табун»? «рой»? «электорат»? «республика»? «фаланстер»? «быдло»? – демократическим большинством голосов выражает решительное предпочтение последнему).
Ну тоже мне новость.
Но не даёт, не даёт структура нам ходу к таким элементарным выводам, сопротивляется.
По мере своего развития текст прирастает подробностями, выводящими сказанное за рамки описания ситуации венгров в Трансильвании и переводящими его на уровень разговора о судьбе и устройстве человека вообще, самосознающего существа вообще. Да он уж и с самого начала указывает в эту сторону: «Но почему тогда по ночам нам слышится зов иной родины, иной жизни, иной части света – отчего, еженощно? Отчего до меня доносится этот зов, отчего ощущается эта тяга, почему мне сдаётся, будто по коже моей иногда пробегает воспоминание или даже физическое дуновение жарких южных ветров, доносящих из-за экватора до нашей убогой фермы обещание вольной жизни, жизни с поднятой головою?» Вначале-то – иронически, но дальше – и больше, и серьёзнее (впрочем, может быть, вполне серьёзно – как и вполне иронически – Сёч не говорит никогда, каждое его высказывание слоится, оставаясь цельным). Можно рискнуть сказать, что текст Сёча – и не этот один – обманка, который прямо в читательских руках оборачивается не тем, чем предстал первому взгляду.
Штука ещё и в том, что говоря, например, о страусах, Сёч в самом деле моделирует их сознание, особенности их восприятия и представлений о жизни, их фольклора и мифологии. Ему важна и интересна их не-вполне-человечность в её суверенности, помимо всяких иносказаний. Отдельно прекрасны излагаемые в приложении к дневнику Лимпопо соображения его переводчика на человеческий